Максим Рыльский: пять месяцев Лукьяновского СИЗО, вина перед Довженко и исчезла сборка

Павло Тычина, Александр Довженко и Максим Рыльский. Саратов. 3.08.1942 г. (Фото с сайта library.vspu.edu.ua.)

Великие художники воспринимаются лишь тогда большими, когда попадают в народное творчество.

«Коллектив надо спаивать!» — любил, говорят, повторять Максим Рыльский, когда в руководимом им Институте фольклора собирался коллектив на какую-нибудь вечеринку.

Юмор заключался в том, что «спаивать» воспринималось полісемійно: и как дань партийным требованиям о необходимой сплоченность советских коллективов и как намек на частые выпивки в тех коллективах…

Вырванные страницы из букваря

Придя в первый класс Гуляйпольской семилетки, я услышал о нем едва ли не первого как классика. Причем — самого гениального классика.

Так же учительница Антонина Куприяновна с первых же дней на уроках пения начала разучивать с нами (жовторотиками) песню «…Из-за гор и из-за высоких…». И сказала, что это — Максим Рыльский.

Я думал, что и музыку он написал, и пытался петь аккуратненько. А сосед Ванька кричал так невпопад, что я попросил, чтобы меня поставили отдельно от него. Учительница, однако, наспівавшись с нами о «сизокрилого орла», брала в руки гитару и показывала, как по-народному надо петь о тех птиц, что вылетают «из-за горы»: «Из-за горы кремневого голуби летают…».

Эту песню, между прочим, она выполнила и во время нашей последней встречи; ей было уже около ста, но она снимала со стены гитару и пела мне «о горе крем’яную»…

Когда я был в третьем, наверное, классе, вдруг учительница, заменившая на занятиях Антонину Купріянівну (из-за ее болезни), приказала вырвать из хрестоматий стихи Рыльского и… Маяковского. Как оказалось на следующий день, надо было не Маяковского, а Яновского.

Для нее они были одинаковы, потому что их фамилии звучали в чем-то подобно. А с Рыльским она не ошиблась, ибо его резко критиковано было в известной (для меня — позже) доклада Александра Корнейчука на каком-то там пленуме Союза писателей в 1947 году за «поля желтеют, и синеет небо» в стихах (сочетание цветов украинского флага!) и «националистические» произведения «Я — сын страны Советов» и «Путешествие в молодость».

Хотя через год уже начали восстанавливать вырванные из хрестоматий страницы, потому что Максим Рыльский, якобы, написал стихотворение «Я снова голос подаю…» и выдал «інтернаціоналістську» сборник стихов «Мосты».

Над стихотворением «Я снова голос подаю…» позже кепкувала студенческая аудитория: речь-то о «голос», поданный на выборах депутатов, а прочитувалося, как о «голос» самого поэта, что был замолчал, а теперь, мол, подал голос…

Настоящую бурю восторгов поэтом вызвали его «Розы и виноград» в 1957 году. Я работал тогда секретарем председателя колхоза, колхозная контора выписывала разные газеты и журналы, и я начитался в них, что Максим Фадеевич написал лучшего стиха о «труд… что в творчество перешла».

В Лабинском техникуме (1958-1961) мы писали даже сочинение на такую тему. Хотя больше там гордились, что Максим Рыльский вместе с другими писателями какого-то там года навещал в Лубнах местного классика Олеся Донченко. Это, пожалуй, соответствовало действительности, потому что об этом рассказывают экскурсоводы музея автора «Лісничихи», который (музей) сейчас содержится в одной из Лубенских школ.

Рядом с Максимовичем и Симоненко

«Живого» Максима Рыльского удалось увидеть аж во времена учебы в Киевском университете. В течение всего сентября нас (первокурсников, 1961 г.) держали на сборе урожая кукурузы и подсолнечника в колхозе села П’ятиіванівка, что на тогдашний Кировоградщине. Вернулись к учебе аж в начале октября, и в один из дней всей гуртожитською комнатой (Анатолий Григоренко, Николай Томенко, Анатолий Сисой и Михаил Наєнко) пошли на какой-то вечер в Союз писателей (тогдашняя киевская улица Орджоникидзе). Надеялись, конечно, на какое-то чудо, потому что впервые шли в храм, куда ходят живые литературные классики.

И чудо произошло уже в раздевалке. Подходим, а из нее выходит сам… Максим Рыльский. Он уже надевал свой серый плащ, когда к нему подбегает со второго этажа Союза какая-то секретарша и говорит, что ему следует остаться на какое-то там заседание. Поэт продолжал застегивать пуговицы на своем плаще и тихо сказал: «это только господь бог мог за один день создать сушу и море на земле, посчитать у каждого из нас волос на голове, а я… Уже был сегодня на трех заседаниях и на четвертое меня уже не хватит. Простите, но так и передайте тем засідникам». Раскланялся милой секретарше и пошел к двери. Я смотрел на его седую голову, и он мне показался апостолом…

Второй раз он приглашен был на встречу со студентами в красный корпус университета. Моя память зафиксировала его на входе в актовый зал университета, а затем — на сцене, за столом, из-за которого он прочитал несколько своих стихотворений.

Читал он как-то по-домашнему, без особого пафоса, ведь университет был его родным некогда домом: он учился в нем сначала на медицинском, а затем историко-филологическом факультетах.

Его портрет сейчас висит на 2-м этаже красного корпуса среди портретов почетных студентов и сотрудников университета, а в дворике университета 2019 года установлен памятник ему как почетному студенту. Среди прочих там стоят также памятники первому ректору университета Михаилу Максимовичу и выпускнику факультета журналистики поэту Василию Симоненко.

Очень деловым и торжественно вдохновенным мне виделся он, когда я уже учился на втором курсе университета. В октябре 1962 года очень торжественно отмечалось 50-летие Андрея Малышко. Было это в большом зале Киевской консерватории имени Петра Ильича Чайковского. Председательствовал Максим Рыльский, в президиуме, кроме юбиляра, сидели многочисленные секретари Союза писателей, а главный доклад произносил молодой тогда поэт Дмитрий Павлычко.

Подобной торжественности в юбилейных докладах я не слышал ни до, ни после того. Зал буквально взрывался аплодисментами после каждой оригинальной тезисы докладчика, хлопали, подняв ладони вверх, члены президиума, и Максим Фадеевич пытался всему этому дать дисциплинированную совет.

Андрей Малышко выбегал из президиума, чтобы обнять докладчика, из зала выходил профессор Киевского университета Арсен Ищук и тоже обнимал Павлычко, а судья только улыбался, глядя на весь тот вертеп, и приглашал всех успокоиться и держаться своих мест в зале.

Слушались его, однако, не все. Даже после торжественной части юбилея. Когда выступила капелла бандуристов и спела песню на слова Андрея Малышко «Гей за дальним горизонтом, где боры гудят, // Едут ребята наши милые в далекий путь», сам юбиляр вскочил с места, выбежал на сцену и начал говорить не запланированные в сценарии похвалы в честь бандуристов: «Если бы у меня были горы золота, я бы осыпал им каждого из вас, бандуристов, ведь вы так вдохновенно несете в мир богатство нашей песни, нашего слова!». Максим Фадеевич смотрел на все с улыбкой, и чувствовалось, что ему такой сюжет в юбилее был очень по душе.

Того же, 1962 года многих захватила статья Максима Тадеевича в «Вечернем Киеве», где он публиковал уже не первый год свои так называемые «Вечерние разговоры». Статья посвящена новой литературной смене, которую в 1961 году Станислав Разсадін назвал «шестидесятничеством».

Статья Максима Рыльского малая спокойную, словно домашнее название «Отцы и дети». Дело в том, что шестидесятников не очень радостно воспринимали старшие писатели и в течение нескольких лет бросали в их сторону всяческие насмешки и упреки.

За якобы невнимание к темам современности, за формализм в поэтике и тому подобное. Андрей Малышко в докладе на совещании молодых писателей в 1959 году критиковал за это Лину Костенко, Олеся Лупия и других.

Павел Тычина тоже подбрасывал критические трески в огонек неприятия шестидесятников, а Дмитрия Павлычко очень журив за его «чужие» мотивы в поэзии. Выступая на 4-м писательском съезде в 1960 г., он о сборнике поэта «Правда зовет» говорил: «кто-то Чужой, враждебный нашему мировоззрению, враждебный нашему делу построения коммунизма — взял да и постучал хрупким пальчиком в дверь Павлычко».

Максим Рыльский в статье «Отцы и дети» тоже обращал внимание на некоторые формалистические (по его мнению) завихрения в молодых поэтов (в частности, в поэме «Чем в солнце» Ивана Драча), но это были в общем толерантные рассуждения известного поэта о факте появления в украинской литературе фаланги способных поэтов, и этому факту можно порадоваться.

«Саша, прости!»

Неожиданным было его вдохновенное слово о Александра Довженко, написанное за пол года до ухода поэта за горизонт. Мы, студенты, не знали тогда, что это было своеобразное: «Саша, прости!». Лишь в 1990 году стало известно, что Максим Тадеевич много лет чувствовал свою вину перед Довженко, поскольку принимал участие в подготовке для кремлевского «вождя» его погромного выступления против Довженкової киноповести «Украина в огне».

5 июля 1990 года то выступление был опубликован в «Литературной Украине», и стало очевидным, что некоторые абзацы его совпадали с докладом Максима Тадеевича на пленуме Союза писателей УССР «Украинская советская литература в дни освобождения Украины».

Нам, студентам, это совпадение тогда не был известен, однако настораживала почти 10-летняя расстояние статьи Максима Тадеевича от смерти Александра Петровича: можно было написать ее и раньше.

Сын поэта Богдан Рыльский незадолго до ухода опубликовал воспоминание о том, что составляли доклад «вождю» о Довженко «Украина в огне» также Бажан, Корнейчук и Тычина. А Довженко, как знаем, через год после этого доклада записал в дневнике: «Сегодня годовщина моей смерти… Хожу одинокий, как в темном лесу среди призраков и оборотней… Общество лжи и слабости».

Когда человек оказывается на смертном одре, ей прощается многое. О том, что Максим Рыльский умер 24 июля 1964 года, я услышал по радио в палатке студенческого отряда, куда нас, «неблагонадежных студентов», было отправлено на третий (трудовой) семестр для строительства Киевской ГЭС.

Кроме меня, «неблагонадежными» были еще мои однокурсники Киевского университета Анатолий Григоренко (будущий член НСПУ) и Анатолий Сисой (будущий известный журналист). Ректорат решил, что мы должны ударно отработать на комсомольской стройке, а после того (с 1 сентября 1964 г.) нас можно было и отчислять из университета.

Повод нам «цепляли» якобы бытовой (какие-то там схватки в студенческом общежитии), но причиной была политика: преподаватель политэкономии и некоторые наши однокурсники наскаржились в деканат филологического факультета, что мы не понимаем политики «хрущевской» компартии, у нас в комнате висит портрет Никиты Сергеевича в обнимку с Иосифом Виссарионовичем, которого якобы «развенчан» тем самым Хрущевым.

Мы раздобыли тот портрет в журнале «Огонек» за 1940 год и убеждали преподавателя политэкономии, что эти «вожди» ничем не отличаются друг от друга, что они — одной партийной группы крови… А он, как политэконом, считал, что хрущевские реформы — это что-то абсолютно прогрессивное в сравнении с розкритикованим уже сталинизмом и что мы проявляем свою политическую незрелость.

Как бы там ни было, мы добросовестно несли свой крест на строительстве Киевской ГЭС, и когда услышали, что не стало Максима Рыльского, то бросились отпрашиваться у прораба, чтобы он отпустил нас до Киева, хотя бы в день похорон поэта. Прораб оказался внимательным к нашим просьбам и рано утром 25 или 26 июля мы начали добираться до киевского Байкового кладбища. Расстояние до него составляло километров 40, и мы попали на похороны только тогда, когда уже все участники церемонии слушали традиционные прощальные речи официальных лиц и печальные вздохи неофициальных поклонников таланта поэта.

Процедуру прощания с писателем было выдержано с традиционным для советской власти официозом.

Под некрологом в «Литературной Украине» 28 июля) первыми стояли подписи руководителей трех ветвей тогдашней власти — Хрущева, Брежнева, Подгорного. На траурном митинге выступил сначала депутат Верховного совета УССР и ученый А. Щербань, затем председатель Союза писателей Украины В. Гончар, белорусский и польский писатели П. Бровка и С. Добровольский, представители рабочего класса и студенчества (наша однокурсница Дина Садовская). Московская «Литературная газета» поместила выступления российских поэтов А. Прокофьева и М. Тихонова, польского Я. Ивашкевича, грузинского Г. Леонідзе, а также украинских писателей А. Гончара, П. Воронько и Ю. Барабаша.

С зажурою говорили они стандартно-официальные слова, а на Байковом кладбище «неофициально» сидела в изголовье гроба лишь известная нам преподавательница зарубежной литературы Киевского университета Агнесса Анатольевна Розанова.

Она пришла на похороны со своим стульчиком, чтобы доказать всем (и нам — студентам), что ее «нелекційні» рассказы в университете о неравнодушии к ней когда-то там молодого Рыльского не были выдумкой.

Как сказал мне уже в наши дни один из внуков Максима Тадеевича, то были таки фантазии; они — Рильские и Розанови — элементарно дружили семьями, а ей наверзлися какие-то там поэту ухаживания к ней.

Официальность похорон завершилась типичными для советских процедур «сюжетами»: салют рушничними выстрелами и проход перед местом захоронения квадриги военных солдат (4 на 4). Для наших студенческих душ это было трогательным, хотя и странным: для светского человека, который и дня не служил ни в каком войске, устроены такие воинские почести! Стрелял же Максим Тадеевич разве что на охоте, да и то — мимо. Как будет вспоминать Остап Вишня, ходили они с ружьями по дичь, чтобы снова ничего не убить. Об этом я подробнее напишу в своих более поздних статьях «Друг человека, друг природы и труда…» и «Поэт несокрушимой молодости» (1974, 1975).

«Опера СВУ — музыка ГПУ»

Воинскими почестями во время похорон Максима Рыльского власть хотела продемонстрировать, что поэт был полностью укрощен ею. Не был! Мог бросить, как я уже говорил, той власти кость (как бросают собаке, чтобы не лаяла), но внутренне оставался к ней в оппозиции. Особенно после того, когда пробыл пять месяцев в Лукьяновском СИЗО в качестве свидетеля по сфабрикованному в 1930 году делу СВУ.

Народ, как известно, не без юмора: ту дело он называл лаконично, но очень красноречиво: «Опера СВУ — музыка ГПУ». Максиму Рыльскому в этой «опере» будто досталась незначительная роль — роль «второго плана», однако ни во время похорон, ни задолго перед ним власть, одолжив у сирка глаз, предпочитала об этом не вспоминать.

Типичный как для преступной диктатуры случай: сначала человека уничтожают, а через некоторое время приговор отменяют за отсутствием состава преступления.

Проблема с арестом Максима Рыльского будто застарелая, и замалчивать ее не следует. Потому что это — история не только судебных фальсификаций в тоталитарном советском государстве, но и история литературы и отдельного литератора. В так называемых «главном» и «дополнительных» показаниях. Во время допросов Максим Рыльский отмечал, что она (и история) очень печальная.

Трудно сказать, кто бы из нас как поступил в подобной ситуации (это уже я говорю от себя); Максим Фадеевич стал на путь самооговора. Оговор приобретала иногда одвертого характера и переходила грань возможного. В «показаниях» 1-го апреля 1931 года он, например, писал: «…Моя вина прежде всего негативная, то есть я виноват в том, что делал, как в том, чего не делал, хоть и должен был делать».

Вспоминается печальный случай, когда моего дедушки арестованы и замучены в советских ГУЛАГах только за то, что он «не донес», а «должен был бы донести на соседа, который якобы украл на колхозном току мешок зерна и привез к себе домой. «Ты, дед, не мог этого не видеть и должен был бы сообщить, куда надо», — говорили дедушке стражи сельского порядка и упрятали его в ГУЛАГ для явной гибели.

В течение 5 месяцев, когда Максима Рыльского допрашивали по «Делу СВУ», он собственноручно написал одно «главное» и восемь «дополнительных» свидетельств. С 1931 года они хранились в архивах советского Комитета государственной безопасности, а в 1995 году Владимир Пристайко, Юрий Шаповал опубликовали их в книге «Дело «Союза освобождения Украины». Ответственным редактором книги «Дело «СВУ» значится Иван Ильенко. Ему же принадлежит в книжке и послесловие к ней: «Обжалует история. Слово от редактора».

Написано это послесловие добросовестно, в основном, о розвінчанння судилища над СВУ, приговор которого через 60 лет был пересмотрен и постановлением Пленума Верховного Суда СССР от 11 августа 1989 дело было прекращено за отсутствием состава преступления в действиях осужденных. Осужденных было 45, а Максим Рыльский проходил по этому «делу», напомню, как свидетель.

Его показания Иван Ильенко называет самообмовою, сожжением мостов, что соединяли его еще с детства с украинством. Вследствие этого оговора поэта было выпущено на так называемую волю, хотя попытки физической ликвидации его появлялись и после 1931 года, то есть после завершения «Дела «СВУ». «В мае-июне 1945 г, — цитирует И. Ильенко исследования И. Биласа, — карательные органы планировали расправу над Н. Рыльским по схеме, которую позже применили при убийстве Я. Галана. Поэта же спасла бдительность службы безопасности ОУН, краевой провод которой в Луцке раскрыл задуманную кровавую провокацию».

Чтобы склонить М. Рыльского к самообмов, следователи требовали от него признаний о его знакомстве с подсудимыми за этим «делом». Осужденных было, напомню, 45, хотя М. Рыльский знаком был лишь с несколькими из них. Наиболее негативно он отзывался в своих «показаниях» о С. Ефремова, которому приписывалось руководство СВУ, и его заместителя А. Никовского.

Обоих их автор «показаний», по его мнению, знал недостаточно. Называл он их «махровыми украинцами» в кавычках, хотя не исключено, что такое определение писалось им под диктовку следователя.

Убедительнее для нас есть соображения М. Рыльского о тех писателях, с которыми поэт был ближе знакомым и о которых следователи пытались «выбить» из него как можно больше отрицательных показаний. М. Рыльский, однако, старался дать им как можно наиболее общую характеристику, в частности членам группы неоклассиков (Г. Зеров, П. Филипович, Н. Драй-Хмара и др.), объединение «Звено» (Гр. Косынка, В. Подмогильный, Бы. Антоненко-Давидович, Есть. Плужник) или літорганізації ВАПЛИТЕ (П. Тычина, М. Волновой).

Относительно неоклассиков, то интересным представляется «показания» М. Рыльского о возникновении и название этой літгрупи. «Название возникло случайно, — писал «подследственный». — Была какая-то літвечірка в Академии, где читались стихи названных (Зерова, Рыльского, Филиповича. — Авт.) и еще нескольких поэтов (я тогда еще учительствовал на селе, мои произведения читал кто-то, кажется, Зеров), и надо же было как-то назвать группу, что выступала! Кто-то и пустил слово: «неоклясики». С российскими «неоклясиками» (в кавычках. — Авт.), как называли себя несколько второстепенных русских поэтов, группа не имела ничего общего».

Максим Рыльский дал обстоятельную характеристику художественным установкам неоклассиков «чтить и изучать культурное достояние предыдущих поколений; призыв к строгой завершенности формы, к пристальному вынашивания и обработку своих вещей», но в конце дописал и то, за что обвиняла неоклассиков вульгаризаторська критика 20-х годов и чего больше всего требовали следователи: «…Мы, «неоклясики», действительно стояли в стороне от живой жизни и актуальных проблем, мы действительно задерживали движение вперед».

Павел Тычина (по «показаниям» Максима Рыльского) был лично очень оригинальный, замкнутый в себе, нерешительный и даже «конфузливий», поэтому он «мало мог повлиять на меня, и только его литературная практика, решительный, хоть и не легкий, видимо, разрыв его с прежними религиозными и национальными мотивами не раз заставляли меня глубоко задуматься: а куда же идти мне?…

Зато знакомство с Волновым — хоть я с ним встречался очень редко — имеет большое для меня значение, особенно один разговор у него в Харькове, сам-на-сам. Энтузиаст коммунизма (хотя, как известно, с большими в свое время шатаниями, ошибками, которые он сам признал), он говорил, что он прежде всего — слуга революции, что фигура Ленина — высшая для него фигура в мире и т. д. Я ответил на то, что готов вполне принять революцию, сдерживает меня лично только одно: «кровь». Это проявление «мягкотелости» вызвал у Волнового какую-то ироничную и очень ущипливу реплику. В любом случае, и разговор — один из этапов в моей внутренней жизни».

Напомню, что это писалось еще до самоубийства Хвылевого и к тотальному позже уничтожения его имени и литературного наследия. Отношение Максима Рыльского до всего не входит в тему этих рассуждений, но его «признания», что Волновой своей преданностью революции и пониманием Ленина как самой высокой фигуры в мире имели для «подследственного» большое значение, было еще одним штрихом его самооговора.

С отношением к группы «Звено», в частности к творчеству и личности Григория Косынки, дела обстоят немного сложнее. Максим Тадеевич в своих «дополнительных показаниях» писал, что с «ланківцями» в него были изначально эстетически-идеологические различия. «…Литераторы, которые вошли в «Звена», — писал он, — забросали «неоклясикам» (мне, Зерову, Филиповичу) отсутствие твердой национальной линии, «русофильство». В другой раз «подопытный» отмечал, что ««крестьянский» (дрібнобуржуазну) психологию и националистические уклоны появляв Косынка, Антоненко-Давидович, бывший член УКП, так же был одним из поклонников «национальной идеи». Или: «Литераторы имели определенные функции: проведение (в более или менее сокрытой форме) националистически-народнических идей (Косынка, Осьмачка, Ивченко)».

Не исключено, что и в этом случае «показания» Рыльского писалось под давлением-диктовкою самих следователей. Потому что отношение, например, к Григория Косынки было иным, сказать бы, даже противоположным.

Когда его (Косынку) вместе с другими 27 писателями и культурниками был расстрелян 15 декабря 1934 года, то Максим Рыльский помянуть их пригласил своих знакомых именно в свое жилье. Был среди приглашенных, в частности, Н. Зеров, которого также допрашивали по «Делу СВУ», и тогда он даже сказал, что рядом с 45 обвиняемыми он мог быть сорок шестым.

А на поминальном собрании на квартире Максима Рыльского он говорил, очевидно, какие-нибудь «контрреволюционные» или «террористические» слова. В 1935 году его, как известно, был арестован, и на «обвинения» в «терроризме» он отреагировал так: «С моей стороны был только один раз сделан призыв к террору — в форме прочтения стихотворения Кулиша на собрании в Рыльского».

Речь здесь, как отмечает В. Брюховецкий, чтение Зеровым стихотворения П. Кулиша «До кобзы» на квартире Рыльского 26 декабря 1935 г., где два неоклассики и молодой писатель Сергей Жигалко помянули расстрелянных по обвинению в принадлежности к мифическому «объединение украинских националистов» В. Влизько, К. Буревого, Д. Фальковского, Г. Косынку и др.».

О том, что Григория Косынку Максим Рыльский думал иначе, чем написано в «показаниях» в 1931 году, видно из его ходатайств о реабилитации творческого наследия Григория Косынки в времена т. зв. «хрущевской оттепели». Тогда была издана книга прозаика «Новеллы», предисловие к которой написал именно он — Максим Рыльский. Новеллиста поэт называл «трепетным, как жизнь» и показал, что его творчество развивала лучшие традиции украинской прозы поэтического реализма В. Стефаника, М. Коцюбинского, С. Васильченко, Н. Черемухи.

Цитируемые так называемые «показания» М. Рыльского писались в течение 23 марта — 28 апреля 1931 года. Заканчивались они тем, чего требовали от поэта следователи-держиморды:

«Мне тяжело писать это, но думаю, однако, что это мое страдание — заслуженное… Сжечь все корабли половинчатого — ли и реакционного свідогляду и все связи с его представителями — вот какое приятное задание рисуется мне теперь… Я верю в справдедливість учреждения, который рассматривает мое дело, осуждаю свои ошибки и шатания… клянусь честно и последовательно посвятить все дальше жизнь моя труда на пользу трудящихся республики, на пользу их — хочу теперь сказать: нашего — строительства и прошу дать мне возможность все это доказать живым трудом».

Какие-то комментарии здесь, пожалуй, лишние. Разве что такие: следует беречь свое физически-духовная жизнь при любых обстоятельствах, потому что оно дается человеку Богом только один раз. И еще вспоминаются слова Раба-неофита, обращенные к Епископу в драматической поэме Леси Украинки «В катакомбах»: «Я имею к сожалению Вас, большое сожаление». И высказывание самого Епископа в этой поэме: «Кто по неволе согрешил, тот чист».

«Тупой сброд, мы привидений община…»

До последних дней своих Максим Рыльский помнил свой «грех по неволе», но и не отрекался от того, в чем был убежден еще в 20-х годах ХХ века. Приведу в этой связи два факта.

Первый: в 1929 году во Львове вышел сборник стихов поэта «Священные мечи». На обложке его значится: «Тиражом Красная калина». Мои любые попытки разыскать сборник в львовских и других библиотеках оказались безуспешными.

Просмотрел я также архив ЦГАЛИ («Центральный государственный архив литературы и искусства» в Москве). Даже сделал индивидуальный запрос на это издание: ответа не получил никакого, хотя страница архива свидетельствует, что с читателями (исследователями) он контактирует. До меня никто не откликнулся, возможно, из-за того, что Россия относительно Украины находится в состоянии агрессии.

Почему я обратился именно в этот архив? Потому что в 1966 году эта книжечка там была. Студенты Киевского университета в сентябре того года находились в Москве на архивной практике (руководитель—доцент Ф. Я. Шлем) и «Священные мечи» М. Рыльского в руках держали.

И не только держали, поскольку книжечка находилась в секретных спецфондах, никакие выписки из нее не разрешались, то студенты решили (разделив произведение на части) выучить из нее наизусть хотя бы первый, концептуальный, произведение поэта.

Он так и назывался: «Священные мечи». Одном из тех студентов-филологов, в будущем известному журналисту и служащему в сфере прессы Анатолию Сисою, выпало запомнить начало и конец тех «мечей». Он до сих пор помнит «свою долю» и на мою просьбу продиктовал ее по телефону:

Мы еще никогда не были собой,

Не поднимали знамя по морям,

И по чужим, неизданных краях

Где цветы цветут цветом новой.

Мы без’язикі, безымянные мы,

Немая вода холодного свичада,

Тупой сброд, мы привидений община,

Незаметно ходит между людьми.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Так пусть же проклятие священным мечом

Пролетит над невольницьким краем.

Первые два катрены стихотворения публиковались и в советских изданиях М. Рыльского, а последних две строки (с измененным ритмом) взятые, очевидно, из какого-то другого произведения поэта.

Работникам Музея Н. Рыльского они не известны, но известные были, пожалуй, тем, кто арестовывал его в 1930 году.

Так же неизвестной доныне остается и сборник «Священные мечи», которая, очевидно, сыграла не последнюю роль в держании поэта в следственном изоляторе.

Потому что, действительно, образы «невольницького края» с «безъязыкой… тупым сбродом» никак не вязались с идеями большевизма, в которых советский народ восставал и свободным, и далеко не безъязыкой. М. Рыльский тем временем был убежден в обратном, о чем и писал в «Священных мечах».

Второй факт: в 1929 году критик-клеветник Бы. Якубовский обвинил поэта в том, что он своим творчеством шагает «не в ритм с эпохой».

Максим Фадеевич написал очень обстоятельный ответ критику, и сохранилась она, возможно, лишь потому, что ее (в том же 1929 г.) зафиксировал в своих дневниковых записях академик Сергей Ефремов:

Когда общество літерат

Кормит жвачкой скучной

Из непереваренных цитат —

Это должно значит: в ритм с эпохой.

………………………………….

Спрятав лоб Марксово

За Марксовою бородой —

Радуйся! Вольно! Добро зіло

Вниз катиться в ритм с эпохой.

………………………………

А мы — мы славим буйное

Жизнь с голубизной и грозой.

А как сутки нас догонит —

То и мы пойдем в ритм с эпохой.

Сутки до сих пор догоняет все то лучшее в литературе, что созданное Максимом Рыльским. И так будет до тех пор, пока не сбудется последняя мечта поэта — чтобы к человеческому счастью постоянно летели два одинаково равных крыла: «розы и виноград: красивое и полезное».

Михаил НАЄНКО

Share Button
Previous Article
Next Article